И вдруг в одно прекрасное утро надо мной нависла тень. Непроизвольно я открыла один глаз и из-за яркого солнца различила лишь высокую женскую фигуру в просвечивающей одежде. Женщина произнесла:
- Я Констанс, жена Кристофа.
Пока я прикрывала полотенцем грудь, она примостилась рядом со мной на шезлонге, и уже не заслоняла солнце. Я увидела, что она моих лет и, вопреки предположениям, которые я некогда делала для своего утешения, - красавица: с вьющимися белокурыми волосами, правильными чертами лица и трогательно-нежным взглядом. Вылитый ангел, если человеческое существо может быть ангелом!
От удивления лишившись дара речи, я вскочила на колени. Будущие светила адвокатуры и те, кто когда-то обещал ими стать, жарились поблизости на солнце или шумно барахтались в бирюзовой воде, но я до того опешила, что ни крики, ни смех не достигали моего слуха.
- Я пришла к вам, - сказала Констанс, - потому что Кристофу нужен адвокат, способный спасти ему жизнь, он никому больше не доверяет.
Вот оно как! Я ошеломленно пробормотала:
- Что? Кристофу? Спасти жизнь?
У меня запершило в горле, и я так закашлялась, что на глазах выступили слезы. Констанс, опустив взор, разглаживала на коленях шелк своего платья. Когда я оказалась в состоянии ее слушать, она с грустью в голосе пояснила:
- Он наделал много глупостей, очень много, и все из-за женщин, но обвиняют его несправедливо.
Она снова посмотрела на меня светлым, внимательным, спокойным взглядом. Потом открыла лежавшую рядом белую сумку, вынула плотный бумажный конверт и протянула мне.
- Прочтите. Думаю, там все, что я могла бы вам рассказать.
- А он? Где он сам?
- В крепости, откуда он уже однажды бежал. Теперь он там единственный заключенный. Никто не имеет права его видеть, кроме защитника, а от защитника он до сих пор отказывался. Так, по крайней мере, мне сказали.
- Вы его видели?
- Нет. Ни я, ни наша двенадцатилетняя дочь, которая знает о нем лишь по моим рассказам. В прошлом году она даже сбежала из дома - ее не было больше месяца, - хотела его найти. Сумасшедшая.
Констанс явно гнала прочь тяжелое воспоминание. Она уже встала и застегивала сумку. Наша беседа не заняла и пяти минут.
- Прошу вас, останьтесь, - сказала я. С извиняющейся улыбкой она отрицательно покачала головой:
- Меня ждет такси. Я не успею на поезд.
Возвышаясь надо мной, она глядела безмятежно-спокойным взором.
- Когда вы его увидите, - прошептала она, - скажите только, что мы будем ждать его всегда.
Не помню, подала ли Констанс мне на прощанье руку. Она удалялась, как и пришла, под лучами солнца, словно призрак, окутанный тайной, а я все стояла на коленях не в силах сдвинуться с места. Мне понадобилось время, чтобы прийти в себя.
Потом я кинулась к себе в комнату. Не одеваясь, села на кровать и раскрыла конверт. Там было листов двадцать отпечатанного на машинке текста, где излагалось то, что Кристоф счел нужным рассказать о своих странствиях начиная с праздничного дня в Арле, с которого минуло столько лет. Еще там приводились адреса и комментировалась нелепая процедура, какой только и может быть чрезвычайный суд.
Я позвонила в Сен-Жюльен-де-л'Осеан и заказала двойной номер в новой гостинице, потом позвонила своей помощнице Эвелине Андреи, чтобы она прибыла туда сегодня же вечером.
Стоит ли загромождать рассказ описанием моего душевного состояния? Повесив трубку, я тут же принялась собирать вещи, а у меня, как на грех, привычка всегда таскать с собой все, что могло бы мне понадобиться до конца моих дней в любое время года и при любых обстоятельствах, будь то в Африке или на Аляске.
Одиннадцать часов следующего дня.
Председателем на суде, наделенным всеми или почти всеми полномочиями, будет Поммери, которого я вижу первый раз в жизни.
Высокий, тучный, добродушный на вид, с большими глазами и живописным носом, он прохаживается, беседуя со мной, по кабинету в своей квартире - кабинет отделан сизым бархатом и темным деревом, окна выходят на набережную, на пустынный рошфорский фарватер.
Поммери бросает курить. На столе лежит большая открытая коробка с конфетами, а за столом у стены - стойка для ружей. Выбор прост: лишние килограммы или самоубийство.
- Итак, - говорит он, - мы остановились на том, что ваш клиент бросил в Бирме, посреди виноградника, в одной рубашке, медсестру Военно-морских сил США. Это само по себе предосудительно.
Голос у него громкий, слащавый, как у комедианта. Я в новом синем платье сижу, выпрямив спину, в кресле времен Второй империи и отважно возражаю:
- Он поступил так из милосердия! Не хотел вмешивать невинную девушку в свою безумную затею!
- Да что вы такое говорите! - возмущенно восклицает самый невозмутимый судья на процессах, которые велись после Освобождения. - Он ведь увез с собой восемнадцать тысяч пар чулок! Первоклассных, из нейлона, по десять денье!
Я замолкаю и отвожу взгляд в сторону.
- Никто не знает, - продолжает судья, - что он делал последующие пять месяцев. Он об этом либо совсем не распространяется, либо говорит уклончиво. Похоже, однако, что в Куньмине, в Китае, он снова встречает молодую метиску, которую, если верить его словам, он выиграл в карты.
- Раз он говорит, значит, правда. Кристоф никогда не врет.
- Он говорит лишь ту правду, которая ему выгодна, - поправляет судья. - Он хорошо усвоил уроки отцов иезуитов.
- Не станем же мы ставить ему в упрек еще и школу, где он учился.
Судья смеется и берет конфету. Он развертывает ее с той же ревнивой тщательностью, с какой в недавнем прошлом разворачивал сигару.