Но ничто (он сам любил это повторять) не кончается так хорошо или плохо, как предполагаешь. Я вошла. Морис обернулся. Скрестив руки, он полулежал на подушках. Я видела, что он дуется, но, сделав вид, будто его не замечаю, поставила перед ним поднос. Он его оттолкнул. И на здоровьице. Оставила поднос с чудесным ужином на соседней кровати и вышла.
Ночью я вернулась. Уже не куклой, а обыкновенной медсестрой, совершающей обход, насквозь промокшей, начисто не понимающей мужчин. Зажгла над ним лампу. Он смотрел на меня печально-печально. Запеленавшись в измазанную кетчупом простыню, он как будто хотел сказать, что находится еще в том нежном возрасте, когда капризы позволительны. К ужину он так и не притронулся.
- Шеф-повар рассердится, - сказала я, - он негр из Вашингтона и очень ревниво оберегает свое профессиональное достоинство. Вдобавок он куда крупнее вас, и я нисколько не удивлюсь, если он разукрасит вам физиономию, как только вы поправитесь.
Морис пожал плечом. Не помню, левым или правым. И сказал без тени улыбки:
- Ах, если бы вы знали, Толедо, что делает с человеком война! Долгие годы без женщины…
- Знаю, знаю. Мне это говорил каждый, за кем я ухаживала.
- Нет, вы представить себе не можете, что делает война с человеком.
- Кажется, вы были не один на этом острове?
- На острове? Да я там пробыл меньше часу. Понял, что Эсмеральда жива, и пообещал, что позабочусь об их спасении. Надвигался тайфун.
Он протянул руку, приглашая меня подойти поближе. Я взяла ее. Другую руку он запустил мне под халат. Я осторожно высвободилась.
- Как вы неразумны, Морис. Почему вы ничего не ели?
Он приподнялся и бросил на меня яростный, насмешливый взгляд:
- Есть? А зачем? Вы знаете, что меня ждет, когда я отсюда выйду? Расстрел.
Он перевел дыхание и глухо проговорил:
- Я дезертир!
Чтобы не упасть, я села на край кровати - не совсем в ногах, ближе к коленям.
- Не может быть!
- Де-зер-тир!
Я долго смотрела на него, не в силах выговорить ни слова. Он опустил голову. Наконец я взяла его руку и тихо спросила:
- Почему вы дезертировали?
- Все потому же… Забыл, как выглядит женщина.
Конечно, это была комедия, и только, но его рука сжимала мою руку, и в глазах - невообразимо черных глазах с длинными ресницами, каких, по-моему, и не бывает, - стояли слезы. Патетика!
Патетика патетикой, а сердце у меня сжималось от жалости и волнения.
- Чего же вы хотите? - прошептала я.
Он пожал плечом - левым ли, правым ли, - помню только, что в прошлый раз он пожимал другим.
- Вы прекрасно знаете чего, - проговорил он, отведя глаза. - Нет-нет, трогать я вас не трону.
Задавая вопрос, я, конечно, догадывалась, чего ему хочется, но теперь понимала другое: я непроходимая дура. Я вскочила на ноги. А он внимательно на меня смотрел. Вряд ли он сомневался в том, что сейчас я согласна выполнить любое его желание, и ждал теперь, что будет дальше. А я будто враз отупела. Мы глядели друг на друга. Ни один мускул не дрогнул на его лице, и мое тоже оставалось неподвижным. В конце концов я не выдержала:
- Вас это забавляет? Меня нисколько!
Сказала и побежала вон из палатки, на ходу уткнувшись головой прямо в холстину, что вместо двери. Обернулась и с порога спросила:
- А нашим офицерам вы сказали, что вы дезертир?
На этот раз он пожал обоими плечами вместе.
Я неслась под дождем к себе в барак. У входа под навесом беседовали врач с двумя солдатами. Они осведомились, как там лягушатник. В таком маленьком госпитале, как наш, всем все моментально становится известно. Я бросила на ходу:
- Все в порядке.
Поверили они мне или нет - спросите сами.
Следующие два дня я была непроницаемее сфинкса. Приходила к Морису в халате с деловым видом, молча ставила ему градусник. Температура нормальная, давление удовлетворительное, белки глаз белые, зубы ослепительные, ниже пояса пациент стыдливо укутан в простыню. Когда я, собравшись переменить белье, злобно потянула ее к себе, он вцепился в нее с такой силой, будто защищал честь великой Франции. Наплевать. Я унесла чистую простыню обратно.
Но "как длинны твои ночи, Боже", поет Армстронг, и по ночам я плакала, упрекая себя в том, что сразу не поняла, чего от меня хотят. А ведь, казалось бы, чего проще? И сделалось бы это ничуть не сложней, чем тогда, когда я раздеваюсь за ширмой. И разве до этого я не была согласна дать ему много больше?
Что произошло на третью ночь, рассказывать не обязательно, но я все-таки расскажу. Завесив поплотнее вход в палатку, я поставила поднос с ужином к нему на колени и сказала нарочито строго, чтобы хоть чуть-чуть себя подбодрить:
- Если я это сделаю, вы поедите?
Он недоверчиво вскинул на меня глаза. Кивнул головой - мол, обещаю.
Я выпрямилась, как адмиральская шпага, и сделала к нему три безупречных по красоте шага, как учили меня в Сан-Диего, устремив взгляд к несуществующему горизонту, медленно сняла поясок, расстегнула одну пуговку, потом другую… Хотя я тысячу раз прокручивала в голове эту сцену, мной вдруг овладела такая неловкость, что я не могла продолжать и взглянула на него. Он сейчас же схватил тарелку и зачерпнул пюре.
Я слушала жужжание вентиляторов и чувствовала, что вся взмокла. Он смотрел на мою грудь и расстегнутый вырез так, будто на свете не было ничего прекраснее и нежнее. Я набралась храбрости и расстегнула третью пуговку, а потом, пригнувшись, вне себя от смущения, - последнюю, четвертую. Пальцы у меня дрожали.
Вы ни за что не догадаетесь, что он сказал, когда я стояла перед ним без халата, пунцовая, онемевшая от стыда. Он не стал упрашивать меня снять последнее, что на мне оставалось, - кружевные трусики, одолженные по такому случаю у другой санитарки. Он только шепнул: