Когда моя учеба закончилась, мы, перелетные пташки, двинулись прямиком в мои родные края. Пожили в Каннах, потом в Болье. Я работала в гостиничных барах - ублажала подгулявших иностранных коммерсантов. На жизнь хватало, но не более того. На Красавчика весь этот юг наводил тоску. Он мечтал, чтобы я трудилась в забойном борделе штатно, как машинистка в Управлении железных дорог, и чтобы при этом была дамой и мундштук держала красиво - как Марлен Дитрих. Капля, переполнившая чашу его терпения, упала с другой стороны: его самого чуть не сцапали.
Нет, не за аморалку - хуже. Мне-то он говорил, что от военной службы освобожден - с сердцем у него, мол, неполадки. Как накайфуемся, так я сразу ухом к его груди - боялась: вдруг перегрузка? Тикало всегда как часы. В общем, врал он мне, ясное дело. И вот возвращается он как-то вечером в номер - мы тогда в Болье жили, в отеле "Тамариск", - и велит собирать вещи. А сам бледный как смерть. Оказывается, гадалка какая-то сказала ему, что французская армия преследует его по пятам. Короче, от службы он освобожден не больше любого курсанта, просто в свои двадцать лет и не подумал даже явиться по повестке на медкомиссию. Ей-же-ей. Потому его и трясло от южного неба, голубого, как мундиры: потому и к гадалкам он зачастил - в случае чего хоть опередить своих врагов.
Вот так мы и взяли курс на юго-запад, и попала я в бордель "Червонная дама" - это недалеко от Сен-Жюльена-де-л'Осеан, в чудном местечке под названием коса Двух Америк - полуостров грез и красавиц сосен. В январе там воздух благоухает мимозой. А небо - прямо как южное, только еще и устрицы в придачу. Моя райская жизнь продолжалась не один месяц, пока Красавчика и впрямь не сцапали.
Как сейчас помню золотые воскресные денечки, когда моего Красавчика еще не забрали в солдаты. Жил он в Рошфоре в свое удовольствие и мог навещать меня, когда только пожелает. Он желал два раза в месяц, редко больше; приезжал в своем белом авто, но никогда не заходил в "Червонную даму" - это ведь ниже его достоинства. К тому же у нас он мог невзначай встретить офицеров в штатском. Да и Мадам, хоть и добрая женщина, не желала его видеть. Он ведь пустил в ход все свое влияние, чтобы устроить меня в ее заведение. Мадам брала на работу пташек только самого высокого полета - из тех, кто умеет держать себя в обществе, и прощебечет "однако" или "но тем не менее", и поддержит любой разговор на любую тему из утренней газеты, и в туалет улизнет с грацией графини из Виндзорского замка - короче, кто все эти штучки-дрючки всосал с молоком матери, как Мария Магдалена. А я и к концу своего обучения не поднялась выше табуретки "Карлтона", да и там продержалась всего два вечера, а потом сама увидела: никуда я не гожусь и меня отсюда погонят.
Но повторяю: я - такая душечка, не склочница, не завистница, всегда в хорошем настроении и, если уж совсем начистоту, во всем меру знаю - хоть эту мою меру сантиметром меряй. Мадам считала меня малость простоватой, однако быстро переделала на свой лад. Я одевалась как ей нравится - не спорила, говорила выбирая выражения, не трясла больше своими прелестями, как качалки с улицы Деламбр, - в общем, почти воплотила мечту Красавчика, с курением мундштука включительно. Но тем не менее Мадам не желала его принимать. И когда он приезжал за мной по воскресеньям, то ждал в саду.
Он возил меня обедать в самый шикарный сен-жюльенский ресторан - "Морская даль", где подавали фирменное блюдо, омаров, а столики стояли на открытой веранде с видом на гавань. После обеда - прогулка. Я его как сейчас вижу: в белом костюме из ткани альпака, в белых туфлях, на голове канотье, в зубах гаванская сигара - весь из себя важный, надутый, как король. Я, довольная, шла следом, отступив на шаг, по величественной пальмовой аллее, тянувшейся вдоль океанского побережья; тоже в белом, только шелковом костюме, в белой шляпке, под зонтиком - оберегая от загара мое лилейно-белое личико. Красавчик, как всегда, был чем-нибудь озабочен.
- Нет, это вранье - что бы там ни финтили!.. - кричит он, вдруг повернувшись ко мне. - Тьфу, видела бы ты свою рожу! - И строит блаженную гримасу Минин, подружки Микки-Мауса. - Эх, хрен-блин? - негодует он и - хрясь меня, хрясь, чтобы успокоить нервы.
Но я знала: в глубине души он меня любит. Иногда мы ездили с ним на машине к скалам у бухты Морские Короны. Там бывало людно только в разгар лета. Мы переодевались в купальные костюмы на бретельках, модные в ту пору, и он учил меня плавать. Сам он плавать не умел.
- Случись кораблекрушение - как мне быть? - орал он во всю глотку. - Да плыви же ты, чертова кукла! Нет, вы только посмотрите на эту дуру! Плыви, тебе говорят! Хватит воду хлебать!
Наконец, наоравшись до тошноты, он выдыхал: "Тьфу, зараза!" - на три тона ниже и макал мою голову: мол, чтоб ты утонула.
Возвращение в "Червонную даму" было для меня тяжкой мукой. Он даже не выходил из машины поцеловать меня: сидел за рулем своего открытого "бугатти" холодный, как прошлогодняя зима, и злющий до безобразия. Он всегда оставлял меня у входа в бордель, в глубине сада. Эта дверь так и стоит у меня перед глазами: массивная, из полированного дерева, старая-престарая. А рядом, на стене, медная табличка не больше моей ладони с изображением дамы червей. Сразу и не догадаешься, что здесь - бордель.
Я плакала. Обойдя машину, я подходила к нему, чтобы он сказал мне хоть что-нибудь на прощание.
- Ты ведь приедешь опять в воскресенье, правда? - спрашивала я сладким, как я сама, голосом.
- Там видно будет… - отвечал он, отцепляя мои пальцы от лацкана пиджака и снимая с рукава пылинку.